От летаргии к литургии
Скрещенье рук, скрещенье ног,
Борис Пастернак, «Зимняя ночь»
Судьбы скрещенье.
Прошлое не просто давит на человека, подобно атмосфере, — оно подавляет. Им отродясь пригвожден человек к генетическому предопределению и культурно-историческому определению — к судьбе. Тяжек, подчас невыносим, груз ошибок прошлого: “как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок” — раскаивается Есенин незадолго до самоубийства. Всеядная кислота забвения не растворяет разве что “грех” — ветхозаветного предшественника инженерно-конструкторской “ошибки”. Не потому ли старость сгорблена, что на ее изнуренную многолетием спину взгромоздилась тяжкая ноша дел свершенных и несвершенных — своих и чужих?
На что мне не жаль растрачивать себя, так это на примирение вчерашнего богословия и сегодняшней науки. Нельзя живодерски отрывать метафизику от физики как нельзя разлучать мать с ее новорожденным — во вред обоим. Русский язык словоопределяет “богатство” посредством Бога; он изначально богословен — и по праву греко-христианского происхождения, и по воспоследовавшему церковно-славянскому становлению. Поскольку наука — дело ума, а вера — сердца, постольку они должны взаимодополнять “друг друга”, а не “враг врага”: так и только так разрешима главная и единственная общечеловеческая задача — задача соборного правдоискания.
Разум выражается на языке измеряемых ошибок, допустимых погрешностей — сквозь поверхностный слой последних двух-трех столетий механизации четко слышен отголосок первородного грехопадения. Грех, как всякий долг, требует своевременного искупления. Рано или поздно за каждым задолжавшим приходят приставы богоуполномоченных случайностей — “мощные мгновенные орудия Провидения”. Сама молитва составляется наподобие официального прошения о реструктуризации: “и прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим”. Неплатежеспособность влечет наступление посюстороннего банкротства — тебе прощают и с тобой прощаются: “кхе… кхе… саркома легкого…”.
“Ошибка” исповедуется иначе — как измеряемый предел, подпространство реально допустимого отклонения от идеала; как статистическая устойчивость относительно заданного курса, а не неуклонное совпадение с ним. “Ошибка” есть понятие не торгово-рыночное, а естествоиспытательное: в отличие от “греха”, она требует не совладания с наступившими — обычно на горло! — последствиями неумеренности, а заблаговременного соблюдения меры:
Все они хирурги или костоправы. Нет среди них ни одного терапевта…
Метафизика греха и физика ошибки воссоединяются через универсальность “энергии”. Грех есть расплата энергией как божественной валютой, а ошибка — сродная потеря энергии как вездесущего порядка, ее диссипация вовне, по второму закону термодинамики влекущая рост энтропии внутри замкнутой системы человека и Космоса. Примечательно и то, что Аристотель впервые определяет “энергию” именно в “Метафизике”, несколько тысячелетий спустя переосмысленную современной физикой.
Взгляд на Мироздание как на биржу — куплю-продажу энергии под всевидящим финмониторингом Бога — изоморфен энергообмену как процессу поддержания миропорядка вообще и добропорядочности в частности. Лишь в их стереометрии — совмещении обеих оптик в одно взаимодополняющее миросозерцание — возникает ясновиденье, избавляющее глазомер от уплощенной однобокости.
Русь, несостоявшаяся Чудь, изначально страдает от такого раздвоения во всем сущем и насущном: и на государственном гербе — орел двуглав; и в перепалке Грозного и Курбского; и в раздоре опричнины и земщины; и в попарном противостоянии то Киева и Москвы, то Москвы и Новгорода, то Петербурга и Москвы; и в двуначалии Византии и Орды; и в двоеперстии раскольников; и в толстовщине и достоевщине; и в тянущихся через столетия славянофильстве и западничестве; и в белогвардейских и красноармейских; и в бывших семинаристах, будущих генералиссимусах; наконец, во многоликом русском гении — преданном “друге парадоксов”:
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень,
Не столь различны меж собой.
Оглядываюсь ли я на прошлое, озираюсь вокруг себя ль в настоящем, всматриваюсь ли в будущее, — всегда умозрению рисуются две несогласные, нередко взаимоисключающие, картины мира. Их разность, в худшем случае дающая непримиримое противоречие, предопределяет напряженность творчества и энергопотенциал познания, которое скорее подобно максвелловскому полю, нежели эдемскому древу. Поле есть отображение равноправных точек — точек зрения — в само зрение. Устами Цветаевой:
Я не хочу иметь точку зрения. Я хочу иметь зрение.
Дело ереси — выбрать одно из двух, отказаться от несчетного множества непрерывных точек ради элементарной дискретности какой-нибудь одной из них. Еретик не объемлет противоречие, но односторонне внемлет ему. Дело соборности — собрать все точки воедино; поднявшись над противоречием, совместить их в уравновешенное общежитие: из материала противоборствующих крайностей сотворить третье — акт миротворчества, уподобляющий творца Творцу.
Как органическое целое всегда больше механической суммы частей, так и соборность, как само зрение, всегда больше любой из ее точек зрения. Соборность — многоглаза и неоднозначна. Соборность — многолюдна и неопределенна. Она есть многовариантное сообщение разнокачественностей, а не их одновариантное разобщение; отсроченное примирение крайностей, а не междоусобный их раздор теперь. Соборность — всеобщее творчество: общеобязательный подвиг самосоздания, продолжительностью в вечность. Главная всемирно-историческая задача соборности — удержать Промыслительный континуум, — не просто наполнить, а исполнить Время, — претворить жизнеустройство человека среди человеков и Космоса. Соборность не может “быть” — внутри времени, но только “пребывать” — вне его. Она царственно возвеличивается не только над всякой партией и всяким орденом, но и над самой Историей всевозможных партий и орденов. Она не просто всепланетна, но и внепланетна: лишь в соборности раскрывается земно-космическое двуединство человека, он становится полномерным микрокосмом — предвечным образцом макрокосма. В соборности скалярное значение индивида как единицы становится вектором предназначения — в богоначальной системе координат: изменение качественное, а не количественное. Соборность преображает через добровольное растворение в Провидении — тоже разновидность творчества. Соборность всегда благотворительна: посредством творчества и только творчества полузверь преображается в наполовину ангела.
Исторически Русь предприняла уже две попытки, обе обернулись кровопролитными пытками, построить такую соборность: сперва на расколовшемся камне догматического Православия, а потом — на железобетонных плитах научного материализма. Оба проекта — и “Москва — третий Рим”, и “Третий Интернационал” — в итоге самоуничтожились, но вследствие разных предпосылок.
1917 год взыскал с церкви за горделивую слепоту к будущему, за постыдное крепостное право, за замещение живой веры мертвым догматом, за празднование всего того, что надлежало упразднить. В три дня случилось чудесное антивоскресение трехсотлетней империи: престолонаследница Византии воспроизвела не только ее многострадальное начало, но и конец.
Вскоре по глобусу растеклось кровавое пятно коммунизма. Повинный в вероломстве и отцеубийстве, в уравнительной справедливости и воинствующей посредственности, СССР зашатался на XX съезде КПСС и затем внепланово рухнул. В пожаре мировой революции заживо сгорели его фанатичные поджигатели: Троцкий, Зиновьев, Бухарин и Тухачевский. Раньше них “точку пули в своем конце” собственноручно поставил Маяковский — чугунная сирена пролетариата. Актом вероотступничества СССР обрек себя на духовную безосновательность, идейную безотцовщину. Вместо того чтобы захоронить труп белой империи с надлежащими почестями, красная, озверев от вкуса царского мяса, опустилась до первобытного трупоедства. Большевики взяли власть не благословением, а безблагодатным террором: “Третий Рим” выродился в “Третий Интернационал”, воспевший новое как всеохватывающее — «до основанья» — разрушение старого:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим.
Дважды Россия совершала душераздирающий выбор между своими прошлым и будущим. Православие выбрало святоотеческое позавчера; коммунизм — бесклассовое послезавтра. Задача их собрания воедино остается нерешенной и поныне. Сегодняшняя Русь, растерянная геополитически и разочарованная идеологически, ведома Провидением к третьему проекту соборности, по результатам которого она либо перейдет на следующий виток цивилизационного развития и соответствующий уровень сложности, либо провалится в яму всеохватывающего хаоса — очередной и последней русской смуты. Из судьбоносного письма Пушкина к Чаадаеву:
Нет сомнения, что схизма (разделение церквей) отъединила нас от остальной Европы, и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех…
Римское христианство с единым центром в Ватикане пошло за бесправным простолюдином Петром, а не полноправным гражданином Павлом. Рыбак Симон неспроста наречен именно “камнем”:
Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою.
Петр и есть основополагающий камень новозаветного домостроения: твердый, но неотесанный, невыточенный, а время ведь сродни воде — “волна и камень”. Камень не течет, а раскалывается — как в 1054 году с отколом латинян. Где “на сем камне Я создам Церковь Мою”, там и “отойди от Меня, Сатана! ты Мне соблазн! потому что думаешь не о том, что Божие, но что человеческое”. Недолго Петр ходил по воде — испугавшись, стал тонуть как камень. Апокрифическое евангелие от Марии Магдалины содержит следующий упрек: “Петр, ты вечно гневаешься”, то есть, застыл во гневе — камню присуще постоянство. Вдобавок и в канонических текстах “апостол обрезанных” скор на расправу вопреки поучению Иисуса “подставлять вторую щеку”:
Симон же Петр, имея меч, извлек его, и ударил первосвященнического раба, и отсек ему правое ухо. Имя рабу было Малх. Но Иисус сказал Петру: вложи меч в ножны; неужели Мне не пить чаши, которую дал Мне Отец?
Итак, Петр равно и камень основания, и камень преткновения. Он сиюминутен: прошлое ему неведомо, он не несет крест грехопадения на своих плечах — не чует и не разумеет “грех мира”:
Петр сказал ему: «Коли ты разъяснил нам все вещи, скажи нам еще это: что есть грех мира?».
Но и будущее тоже ему неведомо — не Петр автор “Откровения”. Равноудаленный от прошлого и будущего, он — воплощенная летаргия, неподвижное существование без памяти и без предвидения; окаменелая неизменность; каждому действию — гневное противодействие, бессознательный догматический рефлекс, а не осознанный богословский ответ.
“Водой”, которая камни сглаживает, стал Павел: его многочисленные послания потекли рекой вероучения от Антиохии через Коринф, Рим — до Дамаска, на пути в который ревностный гонитель христиан внезапно уверовал. Павел буквально — древнегреческими буквами — наводнил богословием ту концептуальную неопределенность, в которой утопал каменный Петр. Павел помнит поименно: каждое его письмо — адресовано; он внедрил “анафему” — для памяти нет кары хуже забытья. “Апостол язычников” есть волна, а не камень. Несомненно, он одарен абсолютным чувством времени — не будучи одним из приближенных учеников, никогда не видев Иисуса во плоти, тем не менее он “услышал голос”:
Когда же он шел и приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба. Он упал на землю и услышал голос, говорящий ему: Савл, Савл! что ты гонишь Меня?
Итак, Павел — олицетворение миссионерского потока, местами аж переполняющего потопа. Ему ни к чему “хождение по воде”, он сам есть волна, воплощенный водоворот противоречий: “ибо, когда я немощен, тогда силен”. Застой воде противопоказан, поэтому Павел неустанно перемещался — вот краткий список задокументированных остановок: Антиохия Сирийская, Селевкия, Саламин, Пафос, Пергия, Антиохия Писидийская, Икония, Листра, Дервия, Атталия, Филиппы, Фессалоника, Верия, Афины, Коринф, Кенхреи, Эфес, Кесария, Иерусалим, Троада, Митилена, Хиос, Самос, Милит, Кос, Родос, Патара, Тир, Птолемаида, Кесария Приморская, Сидон, Мира, Книд, Крит, Мальта, Сиракузы, Регий, Путеолы, Рим — место казни и погребения. Где тем временем находился Петр? — почти не покидал Иерусалим.
Древнегреческий “хронос” означает отрезок прямолинейного времени. У Павла “хроноса” почти нет: его чувство времени есть чувство благоприятного момента, созревшей своевременности. У древних греков это называлось “кайрос”:
Так поступайте, зная время, что наступил уже час пробудиться нам от сна.
“Зная время” — это в оригинале “кайрос”. Еще наглядный пример:
Вот, теперь время благоприятное, вот, теперь день спасения.
В повторном “вот, теперь” выражается павловское мироощущение промыслительного течения времени, доверившись которому, — апостол требует безоговорочной веры, — оно само понесет вперед: то же самое, что русскоязычное “повезло”.
Но низкорослый великан Пушкин, как всегда, прав: волна и камень воистину “не столь различны меж собой”. В отличие от Петра, который есть фундаментальное событие, Павел олицетворяет домостроительный процесс — он наполняет, но не исполняет; Павел уже не летаргия, но еще не литургия. В них двух нет свершившегося триединства “было, есть и будет”, им не хватает третьего — “Кто есть и Кто был и Кто грядет”. Летаргия — это “полнота времен”, а литургия — их позавременная исполненность.
Так возникает Иоанн — единственный из апостолов, не считая Иуду, кто умер ненасильственной смертью. Младший из учеников Иисуса; единственный, присутствовавший у креста в последние минуты казни — одному ему, не отрекшемуся, учитель поручил заботу о своей матери — Марии. Хоть и прозван на пару с братом “Воанергес”, “сын громов”, однако на Тайной вечери единственный припадает к груди учителя. Единственный! — или избранный?
Иоанн — тайновидец вседержительной суперпозиции начала и конца: “Я есмь Альфа и Омега, начало и конец, Первый и Последний”. Он и всевременен, и вневременен — мистическое место встречи физики с метафизикой. Лишь в XX веке Армагеддон обрел доселе неизвестное прочтение в терминах ядерного полураспада или синтеза. Апостолы Петр и Павел одинаково сверхъестественны: они исповедуют обожение как вознесение падшей природы человека. И только Иоанн — естественен: он проповедует Апокалипсис — долгожданное раскрытие сокровенной природы, а не ее превышение; исход космической энергии из затворничества второго закона термодинамики, благодаря чему наступает безвременная завершенность Порядка. Задача летаргии — наполниться, задача литургии — исполниться; летаргия закрывает Божью тайну, а литургия ее открывает.
Римское христианство не освоило и не усвоило Иоанна: его животрепещущие истины нельзя загнать в неволю мраморного великолепия. Изгнанный на остров Патмос, “отъединенный от остальной Европы”, он тоже “не принимал участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали”, у него тоже “было свое особое предназначение”. Петр и Павел перенесли мученическую смерть; Иоанн же перенес мученическую жизнь. В отрыве от великих событий вовне он стал первооткрывателем наивеличайшего события внутри — Откровения. Иоанн — не камень и не вода, а остров — их динамически равновесное соприсутствие.
Остров не причастен к материку, отделен окружающей непреодолимостью. До срока он скрывает тайны: подле сундуков с драгоценностями покоятся кости безвестных кладоискателей. Весь русский мир есть монашествующий остров. Великая Схизма, будучи следствием, а не предпосылкой, канонически завершила многовековой процесс Иоанн-изации русского духа. Смиренно приняв изгнание из культуры сперва католического, а потом и протестантского Запада, еще отроческая Русь неизбежно самозамкнулась. Гений творит вовне, а святой — внутри: западный мир порождал гениев, а восточный — святых.
Насильственные изоляция и самоизоляция, — железный занавес в век Петра I и стальной — в век Сталина, — заметно тормозила диффузию жизнеустройств. Начиная с Фомы Аквинского, просуммировавшего теологию за полтысячелетия до пушкинского “поверил я алгеброй гармонию”, Запад совершенствовал форму как самоценность и формулу как самоцель. Олимпийцы Древней Греции неспроста выступали обнаженными: красота движимого тела доказывала красоту движущего духа. Римляне, родоначальники Запада, заместили естественное телосложение искусственным доспехом. Иоанн же — обнажает: “апокалипсис” буквально означает “снятие покрова”.
Разрыв Запада с Востоком произошел по причинам сугубо формообразующим: хлебопекарная подоплека евхаристии есть несовпадение форм богослужения, а филиокве — разночтение формул. Напротив, Восток анафематствовал Запад по смыслу вероисповедальных разногласий: вселенский собор равноправных никак не мог признать римского патриарха первоправным, рождение Сына нельзя спутать с исхождением Духа, бездрожжевой — мертвый — хлеб не воплощает живую природу Христова тела. Пока Запад становился краем ослепительных истин, пока уверовавшие в свою богоизбранность пуритане переселялись в Новую Англию, будущую Америку, чтобы основать там заветный a city upon a hill, впоследствии a shining city, отъединенный Русский мир оставался краем мистических тайн за стенами невидимого града Китежа.
Но “все тайное — становится явным”, и русской тайне тоже назначен день и час. Запад, возмужав, залил тьму Средневековья электрическим освещением, ошибочно принятым за Просвещение. Запад подарил народам аналитический ум, а Россия подарит синтезирующее умозрение. Неслучайно одна глава дальновидного орла обращена на Запад, а другая — на Восток. Неслучайно между Старой и Новой Европами — с одной стороны, и Китаем — с другой, пролегает русская земля — испытательный полигон разнородных идей, живое скрещение чужеземных культур. Тысячелетняя Русь переросла законопослушание и геделевскую неполноту всего западноевропейского формализма через вероисповедание апофатических антиномий наподобие “неслитно, неизменно, нераздельно, неразлучно”. Русь уверовала в невыразимость Истины задолго до одноименной теоремы Тарского: “правдив и свободен их вещий язык” — внеположен: “Царство Мое не от мира сего”. С той поры Русь состоит из беззакония и надзакония без посредничества закона — бессовестной вседозволенности и совестливого произвола, как и велит византийская “симфония властей”. В России нет мертворожденного закона, но животворящий правопорядок; нет институционального буквоедства, главенства формулировки над сутью: это русские владеют словом, а не наоборот. Русь есть преобразователь беспорядка в правопорядок:
Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…
Русские — упорные беззаконники, неисправимые преступники, вечные бунтовщики. Они не признают искусственных границ — ни личных, ни общественных, только самоограничение. Запрет на Руси проистекает изнутри по убеждению, а не принуждению: даже царь Петр Алексеевич и тот устал рубить бороды. Соборность на Руси — это мореплавание по безграничному Космосу: дерзость духа, доблесть тела при попутном ветре Вседержительности. На распутье оскопленной полноты и умонепостижимой противоречивости, соборность выбирает не выбирать: как свет — одновременно и частица, и волна, так и она идет по обоим путям сразу. Россия не просто так соприсутствует и на Западе, и на Востоке: она зажата меж враждебных крайностей. Два предыдущих проекта соборности были жертвой, но по завету “не жертвы хочу, а милости”, — третий проект будет милостью: “но мы попробуем спаять его любовью”. Запад усовершенствовал мир инновацией, а Россия облагообразит творчеством. Инновация замкнута во времени, полнота которого на инженерно-конструкторском называется “сингулярностью”; она есть функция прогресса, который сам — функция времени. Инновация — это комбинаторный акт изнутри, творчество же изобретает — извне. Творчество не просто перераспределяет свободную энергию, а приращивает ее, тем самым упорядочивая первозданный хаос. В творчестве соединяются Петр — камень с Павлом — водой, и образуют монашествующий остров всея русской цивилизации — в образе мистического (дословно — “туманного”) Иоанна: сверхъестественное — сливается с естественным, метафизическая полнота времен — исполняется физически, Альфа — пророчески смыкается с Омегой. Особое предназначение Руси — земную инновацию вознести до небесного творчества, одухотворить технологию, очеловечить механизм. Петропавловский прогресс внешнего Россия должна переработать в иоанновское развитие внутреннего, под рукотворную материю подвести нравственное основание нерукотворного духа. Запад сделал зверей — людьми, а Россия сделает людей — человеками. Запад вылечил, а Россия — исцелит.