Мозаичный портрет автора, набранный смальтой
Thesaurus sensuum

Слово о русском checkисте

1

Утро русского чекиста начинается после полудня. Они ненавидят дневной свет за болтливую легкомысленность; за небрежение подлунными тайнами ночи; за жизнерадостный градиент светотеней, размазывающий строгую границу между белым и черным, своими и чужими, добром и злом. Они не спят, а вынужденно претерпевают сон, ибо контр-революция — в отличие от революции — бодрствует беспрерывно. Русский чекист засыпает во всеоружии на случай, если и во сне тоже придется кого-нибудь расстрелять: вездесущим врагам Уродины нет пощады даже в сновидениях. В знак траура по завтрашнему дню они носят черные кожанки: сегодня всегда хуже, чем вчера, а завтра — всегда хуже, чем сегодня. Будущее они понимают как непримиримую войну на уничтожение — с настоящим, а не в настоящем. Ведь сказано в Писании:

Настоящий русский чекист ненавидит настоящее.

Таким был русский чекист Цугцванг. Стрелки на старинном циферблате показывали 12:12, когда, сквозь мучительное ощущение недосыпа, он вынырнул обратно в реальность очередного будня. Понедельник? Пятница? — ему безразлично: у рыцарей ордена ЧК не бывает выходных. Во рту стоял гадкий привкус бессмысленности существования, привычно закуриваемый сигаретой и запиваемый двойным кофе. Рука вслепую потянулась вниз, однако среди засохших объедков пиццы, полупустых бутылок Забайкальской Неколы, переполненных пепельниц в стиле «ампир для бедных» и повсюду разбросанных бумаг из многочисленных досье — не нашлось ни одной непустой пачки. Нащупав несколько окурков, он глубоко затянулся каждым поочередно, едва не обжегши изящные пальцы несостоявшегося пианиста. Едкий дым овеял щетинистое лицо, застоялый воздух наполнился кисло-сладким ароматом тлеющего табака. Выпитая залпом чашка вчерашнего кофе завершила священный ритуал пробуждения.

Со стены с нескрываемым презрением взирали страхотворящие образы вождей. На кривом гвоздике пониже висел именной клинок, стальное лезвие которого высвечивало две душеспасительные надписи: «СИЛА В ПРАВДЕ» (церковно-ордынской вязью) и почти невидимое «made in China». «Лучше бы просто: СИЛА В CHINA!» — предосудительно подумалось Цугцвангу под неусыпным надзором настенных изображений, в чьей способности читать чужие мысли, особенно греховные, он ничуть не сомневался. Гладь безжалостного металла заменяла бедному рыцарю зеркало: никакому другому отражению он бы не поверил. Как написано в Катехизисе Революционера — единственной книге, которую он читал ежедневно как молитвослов:

Не поверить — а проверить и перепроверить.

— Близится конец Ленинуила, да очистит его Священный Огонь, — размышлял Цугцванг. — Великие и не очень Инквизиторы замерли в ожидании последней воли пророка, а он замер в предсмертном параличе. Церебральный атеросклероз Ленинуила правит Орденом не хуже самого Ленинуила, — эта мысль донельзя разозлила Генсека, отчего он сперва безудержно расхохотался, а затем, вдруг посерьезнев, с размаха ударил по красной кнопке на краю стола. Входная дверь немедленно отворилась, на пороге показался дежурный послушник.

— Генеральный Секретарь, — за смиренным приветствием по уставу последовало молчаливое ожидание дальнейших указаний. Смерив подчиненного суровым взглядом, Цугцванг спросил:

— Совершенно секретные есть?

— Только что доставлено, — отчеканил дежурный, с готовностью протягивая запечатанный конверт.

Цугцванг внимательно осмотрел печать Ордена, после чего ловко срезал ее именным клинком. Ожидаемо, внутри находилась оперативная шифровка о состоянии здоровья Ленинуила. Опять «признаков разложения не обнаружено, констатировать смерть невозможно». Вот уже который день он покоится абсолютно без движения, ничего не ест и не пьет, даже не дышит. Тело пророка оказалось поистине нетленным!.. Вопреки попытке замалчивания, молва о чуде распространилась уже и за пределами Ордена. Все шло по плану, пока случайно не обнаружилось, что умирающий пророк в строжайшей тайне от всех написал и собственноручно запечатал завещание — с недвусмысленным наказом: «товарищу Цугцвангу лично, после моей смерти». Так случай толкал его — одновременно и Генсека, и ближайшего сподвижника пророка — на следующий ход: Цугцванг попал в цугцванг.

Двадцать лет назад Орден подарил Цугцвангу вторую жизнь. Мать, дошедшая до предельного отчаяния от нескончаемых семейных неурядиц, отравила алкозависимого отца, когда их единственному сыну исполнилось тринадцать. Следствие признало ее невменяемой и заперло в охраняемом доме для умалишенных, где на третий день она застрелилась, выхватив пистолет из кобуры неосторожного конвоира. За какие-то три дня мальчик стал мужчиной, — во всяком случае, так утверждает официальная биография. Разумеется, тогда Цугцванг носил мирское имя, но, как и все в миру, оно нисколько не выражало сути. Орден в лице Великого Инквизитора № 0022 [у них не остается даже имени: любые различия сгорают в Священном Огне — такова цена за величие] взял осиротевшего волчонка на воспитание. Спустя десять лет из него вырос настоящий волк. Когда Орден нуждался в деньгах, Цугцванг бесстрашно рисковал собой, организовывая лихие налеты прямо на виду тогда еще могущественной Охранки. Когда Ордену понадобилась печать, он занялся подпольной типографией, в невозможных условиях наладив не только массовый тираж, но и распространение среди быдла [так на церковно-ордынском называются неверующие миряне, верующих называют «электорат»]. Его неоднократно швыряли в сибирский холод ссылок, но будущий Генсек сбегал, чтобы по возвращении заняться тем же самым, замыкая кровавый круг преступлений и наказаний. Годами Цугцванг самоотверженно служил Ордену. Однажды его заметил сам Ленинуил — и приблизил к себе как личного секретаря. Вскоре по мановению пророка Цугцванга назначили на малопонятную должность — Генеральным Секретарем: незаметно не только для всей остальной стаи, но даже и для самого Ленинуила, — волк становился вожаком.

2

Тем временем древний град задыхался от безветренной жары. Над многомиллионным столпотворением возвышались железобетонные переростки новостроек. Раскаленные моторы рычали на светофоры, искалеченные гражданской войной — одноногие и одноглазые. Кровожадно лязгали переполненные трамваи, один даже переехал некоего Берлиоза — по Патриаршим покатилась никем не замеченная голова. Каждый вдох давался с усилием: разгоряченный воздух так кипятил кровь, что плавились чувства и таяли мысли — перемешиваясь в однородную жижу, проступая наружу липким потом. Всем городом овладел повальный ужас — ему не смели ни смотреть в глаза, ни называть по имени.

И только один заметил голову Берлиоза. Только он дерзнул призвать непроизносимое имя. Только его рукописи не горят — даже в Священном Огне. Задумчиво склоняясь над затасканной тетрадью, забыв жару и жажду, он по два-три раза перечитывал недописанные абзацы и густо вычеркивал, почти вымарывал, лишнее. Тесная комнатенка напоминала келью Цугцванга, только вместо табака пахло лекарствами. В книжный шкаф примерно человеческого роста едва вмещались всевозможные справочники по медицине. Иногда он бессознательно сжимал пульсирующие виски обеими руками: внутрь черепной коробки заползала шипящая змея гемикрании — единственно верная ему подруга.

Действительно, ни одна женщина не любила его так, как мигрень. Она оставалась преданной супругой и в радости, и в горе, причем второе вытекало из первого. Мигрень появлялась внезапно, в минуты высочайшего вдохновения или глубочайшей усталости. Тогда окружающий мир затуманивало облако расползающейся боли; свет, звук и прикосновения становились нестерпимы; весь пространственно-временной континуум сжимался в точку — острие пера, которым он высекал просветленные страданием словосочетания: Священный Огонь в действии — сгорало все, кроме истины.

Что есть истина?.. — на этом вопросе рукопись резко обрывалась. Истина в том, что у него опять разболелась голова — так сильно, что он малодушно помышляет о загранице.

Истерично заверещал будильник. Торопливо надев мешковатого вида пиджак, натянув на замутненную голову шляпу с широкими полями, он преодолел дверь — оптическую иллюзию отделенности от остальной коммуны. Воняло горелым маслом и немытыми телами. Управдом, громко матерясь, расклеивал сегодняшнюю афишу поверх вчерашних: уже в десятый раз подряд во МХАТе — «Дни Турбиных», хотя ночи — страшнее дней. Бегающие по коридору школьники играли в войну; однажды их, доигравшихся, похоронят в братской могиле — такой же коммуне, только загробной. Бабы без умолку перекрикивались через задымленную кухню — каждая с каждой одновременно: их болтовня — столь же безвкусна, сколь похлебка. Наперекор броуновскому движению осточертевших лиц и голосов, превозмогая резкие приступы головокружения, он спешил к выходу. Перед ним — замолкали. Ему — уступали дорогу. Он — Мастер.

В Мраксизме — вероучении Ордена — коммуна есть таинство обезличивания в Священном Огне. После кроваво-красной победы над ересью белых ортодоксальный символ веры окончательно и бесповоротно канонизировал «communio sanctorum», то есть — «коммуну святых». Всех белых, кроме Мастера — таков обычай: оставлять ровно одного еретика живым в память о самой ереси — поголовно предали Огню. Суть лжеучения в том, что они напрочь отвергали богоугодность самосожжения. Они учили, будто святой излучает белый свет благодати — горит, но не сгорает. Никто, кроме Мастера, не мог бы утверждать «рукописи не горят» безнаказанно.

По канону коммуна преобразует грешников в святых, то есть, говоря церковно-ордынским, быдло — в электорат. Преобразование происходит по миротворящим законам диалектического материализма, главный из которых это переход количества в стукачество. Коммуна призвана стирать различия, в ней совершается чудо термодинамического усреднения, она очищает коллектив от зловредной примеси индивидуальности. Как следствие, электорат не знает единственного числа, обезличен до состояния гомогенного множества равнозначно незначительных голосов, сумма которых сходится к историческому нулю: в пределе быдло становится народом, а народ — по теореме Пушкина-Годунова — безмолвствует. Словами Писания:

Обожение через обожжение.

Кризис веры, повлекший исчезновение белых, как раз потому и случился, что обожжение происходило повсеместно, а обожение — воочию не видел никто. Впрочем, весь Мраксизм построен на диалектическом противоречии между тем, что слышишь на проповеди и тем, что видишь вне ее.

Когда Мастер оказался снаружи, ему вдруг привиделась заграница. Кровопийцы и людоеды, бесы и черти, вероотступники и богохульники разгуливали в ослепительно белых пиджаках, курили ароматные сигары и показательно пересчитывали самое мерзкое, до чего когда-либо дотрагивалась рука человеческая — валюту. Чума сатанинского веселья передавалась от твари к твари, от грешника к грешнику — настолько заразительная, что поневоле и ему тоже захотелось и изящный костюм, и вкусную сигару, и хотя бы чуть-чуть приятно утяжеляющей пустой карман валюты. Наваждение продолжалось недолго: сквозь предосудительное зрелище проступила окровавленная голова Берлиоза, оскалилась хищной улыбкой чеширского кота и тоном заклинателя стихий пропела следующее:

— Очнись, Мастер! Пора в Кисловодск…

Услышав это, Мастер будто пробудился от кошмара — наяву. Проясневшему взору открылась обычная улица, переполненная обычными людьми — никакими, как все.

«Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова» — неожиданно для себя самого прошептал продолжение, вынырнувшее откуда-то из непроглядных глубин его бездонного мироощущения. Нечто встало на свое место: в одночасье он осознал не о чем, а о ком будет писать дальше.

к оглавлению